Мой большой брат по разуму

МОЙ БОЛЬШОЙ БРАТ ПО РАЗУМУ

Памяти Игоря Алексеевича Адамацкого

 

Закрываю глаза и усиленно вспоминаю, каким же он был. Я бы сказал теперь, спустя почти год, как он решил уйти, что он был …тихим человеком.   Если был разговор на двоих, то он предпочитал быть вторым, ведомым. Редчайший дар.  Было в нем еще одно качество, которое встречается раз на миллион интеллигентов: он прощал людям… их успех. Даже не прощал, а принимал так, что даже маленькая удача, отражаясь от него, была триумфом. Вы понимаете? Он мог бы лечить людей от комплексов неполноценности. Перед ним  легко было хвастаться. Он выслушивал с охотой и весело. При этом – не мешая. И ты понимал, что он к концу твоего рассказа о себе почти горд знакомством с тобой. Наверное, в другой жизни он бы мог быть воспитателем детей. Мальчикам обязательно надо кому-то хвастаться. Но почти у всех нет времени на внимание к растущим мальчикам. И в глазах такого, как он,  бездарный чувствовал себя талантливым, а боязливый становился  смельчаком. Это я,  конечно, о себе. Я вырастал при нем.  Он всегда наблюдал за мной. Я бы даже сказал, — следил. А потом рассказывал мне, какой я молодец…Господи, это так важно, чтобы более старший тебе говорил, как ты красиво плаваешь или прыгаешь…как ты делаешь телепередачи, как ты живешь. Иллюзия? Или это так называемый  «эффект присутствия Большого Брата»? Почему бы и нет?  Да, он и был моим Большим Братом —  этот не очень высокий и тихий человек.

Не могу теперь припомнить ни одного случая, когда бы он на кого-то злился, кого-то проклинал, кого-то изобличал или  материл. Меня, например, хлебом не корми – дай только «вскрыть пороки общества»… Мы, наверное, поэтому и дружили. Потому что не были похожи.  То есть совсем. Он деликатный, а я требовательный. Он тихий, какой-то внутренний и скрипучий, а я наглый, внешний и громкий. Он не знал, как надо жить правильно, а я жил и думал, что живу правильно. Он никогда не язвил, не корил и не ставил на место. Я бы теперь назвал его тихоней. Но ведь тихоней-то он не был… Диссидент ведь!.. То есть по всему на допросах вел себя достойно. Я уверен, что достойно. Просто потому, что такой, как он, скорее, умер бы, а не сломался.  Однажды нам с ним очень понравилось выражение одного восточного мудреца: «Зла много, но оно не много весит. А добра мало. Но оно очень много весит». То есть удельный вес Добра неизмеримо выше.. Хотя Зла разлито по миру немеряно… Я об этом вспомнил, когда пару раз пытался поднять его. Сначала в шутку, потом было не до шуток. Я бы позволил себе так отметить его главное физиологическое качество – жилистость. Он был жилистым интеллигентом. Такое бывает на стыке эпох. Небольшой и жилистый. И необычайно тяжелый. Когда уже не было ноги, я пытался его приподнять до коляски… Ох, и тяжелый он был!..  Разумеется, я ему тут же и припомнил того восточного мудреца. Никто из его домашних так ничего не понял, почему это мы вдруг страшно развеселились… Действительно, мало смешного, когда мужики начинают таскать друг друга по обстоятельствам немощности. Но  сказать, что он был когда-нибудь немощным, язык не повернется. Беззащитным – был. Немощным не был. Я как-то  слышал, что дамасскую сталь так куют: сначала скручивают в жгуты проволоку, а потом выковывают. Прочнее нету. Вот таким «дамасским» был Адамацкий. Это, кстати, было нашей всегдашней забавой – играть в слова и ассоциации. Буриме – не буриме…Но как вам такая фраза – «мял золотник до дырок»? Или – «цыплят по восемь считают»? Это было сугубо наше занятие. Мы в это обожали баловаться. «Адамацкий – сделан из стали дамаЦкой»… Приехав из Англии, где он гостил у сына, он первым делом похвастался тем, что расшифровал слово «гололедица». Это оказалась… обнаженная англичанка. Еще он рассказал, как в лондонском аэропорту Хитроу его в обнимку со «Scotch Whisky» возила на грузовой тележке какая-то большая чернокожая сотрудница аэропорта.  Сам он передвигаться не мог. Вернее, передвигался, но медленно и неуверенно. «Просто нога слегка болела», — так он бесхитростно пояснил ситуацию. Словно в лондонском аэропорту катают на багажных тележках всех, у кого хоть немного заболит нога… «А что же негритянка? Как вы ее вообще уговорили с вами возиться? Кстати, вы же не говорите по- английски?» —  не унимался я. «Кто? Я не говорю? – возмущался он и тут же соглашался. – Ну, и что? Да, не говорю. Но есть вещи поважнее языка». «И что же это?» Он поднимал указательный палец в небо: «Солидарность! – и продолжал.—  Она была жутко довольна. На нас все смотрели. А ей это  нравилось».  Игорь Алексеевич был охвачен приятным и важным воспоминанием. Всплывали  детали: «Она могла бы взять меня и на руки, но я же все таки джентльмен» — хорохорился он. «Не мог же я согласиться, чтобы меня носила на руках дама?» Я отвечал, мол, разумеется. Пожимал плечами и согласно кивал. Он, видя понимание, вдохновлялся еще больше: «Хорошо, что вы меня понимаете?  Но она, безусловно, была рада мне помочь…К тому же, я все это время, пока негритянка  меня катала, исполнял песню про «Варяг». Помните?»  Игорь Алексеевич тихонько, но торжественно взял первые ноты:

 «Наверх вы, товарищи, все по местам. Последний парад наступает»…

  Я спросил, почему именно «Варяг»? Знаете, что ответил мне Адамацкий?  «На самом деле, я хотел спеть ей про желтую субмарину. Ну, эту…» Он снова запевал: «Ви ол лив ин зе елоу сабмарин…Но, кроме этих, других слов не знал. А по теме подходил только «Варяг»… «Что значит по теме?» «Видите ли, Валерий, меня в самолетах страшно укачивает». Как вы понимаете, общение на таком высочайшем ассоциативном уровне приносило нам обоим неописуемую радость. Такую пару собеседников разлучить может только что-то фатально непоправимое. Но я сейчас не об этом.   Когда я однажды на ходу сказал ему, что троллейбус  с двумя большими окнами  сзади и тросом на контактных «рогах» похож на Чехова, Адамацкий  остановился и проникновенно сказал: «Послушайте, но ведь это действительно здорово похоже на Чехова!..»

При всем при том, что он писатель, он никогда не ревновал других к филологическим удачам и успехам в писательском творчестве. Десятки, а, может, и сотни раз я был свидетелем того, как Игорь Алексеевич по детски радовался чужим удачным сравнениям и исчерпывающим описаниям явления. Из чего я делаю не хитрый вывод, что он был прирожденным ценителем точного слова. Только такому человеку важно не то, кто сказал, а КАК сказал. И как писатель, он  вообще не был склонен к рефлексии в виде зависти. Если хорошенько подумать, то это не такое уж частое явление. Мы все, особенно люди творческие,  кому-то и  чему-то завидуем. Особенно в таком интимном деле, как работа со словом.  И тут я хочу признаться, что до сих пор не могу понять природу его писательской самодостаточности. Ведь, по большому счету, он не был из тех, кого именуют «признанными при жизни». Сюжеты его рассказов и повестей тематически  были внутренним делом людей его поколения и его закваски. Послевоенное детство, страхи, голод, становление нового человека, оттепель…Ничего особенного.  Многие так жили. И, кстати, многие об этом писали. Но он совершенно точно знал себе цену. И она была высока. Он это твердо знал. Этой уверенности можно было позавидовать. С такой уверенностью люди обычно достигают успеха в продвижении самих себя как товара. В этом смысле он был не успешен. Но отчаянно (особенно в последние годы – В.Т.)  хлопотал по изданию  своих книг. Убежден и на этом настаиваю – делал он это  не столько  для удовлетворения собственного авторского честолюбия,  сколько  для… читателя. Я уверен, что Игорь Алексеевич  знал как непреложную истину, что его книги нужны еще кому-нибудь, кроме него самого. И это не самонадеянность. Не авторский эгоизм. Он и не носился со своим творчеством как с «писаной торбой».  Просто он абсолютно точно знал, что это за процесс такой – писательское творчество. В чем его природа. Это же дар. И это, по большей части, — не твое, а подаренное. Кто хоть однажды задумывался о том, что САМ он ни при каких обстоятельствах ЭТОГО бы никогда не написал, не нарисовал, не сыграл и не сделал…тот поймет, о чем, вернее, о КОМ я говорю. По крайней мере, мы с Игорем Алексеевичем  не один раз говорили о природе вдохновения и о том, что это за «искушение» кроется в слове «искусство». И как многие «творцы» ломаются от первого успеха и приписывают себе не свое. И поэтому начинают петь под фанеру, рисовать под кальку и писать под копирку. Говорили мы  и про «соавторство»,  и про Соавтора. И про «хлеб наш насущный на каждый день». По всему из наших разговоров получалось, что авторское самолюбие и даже гордость  – удел или очень неумных, или очень глубоко неверующих авторов.  Как это – присвоить себе не твое?  С этим Адамацкий, при всей его самоиронии, никогда не шутил. Потому что знал, наверное, что Господь отворачивается от гордецов. Я ему как-то «притащил» шутку про одного гордого ректора известного ВУЗА. «В чем отличие ректора З. от Бога? Ректор З. думает, что он бог. А Бог не знает об этом». Игорь Алексеевич, обычно всегда приветливый к любой шутке,  как-то вдруг сделался серьезным и сказал: «Тут неточность. Бог знает все». Но тут же расплылся в улыбке: «Хотя Ему бы лучше многого не знать. В самом деле, ну зачем Ему знать про этого кретина  ректора?». И мы оба одновременно прыснули и  опять стали балагурить и играть в слова…

Он был безусловным  «человеколюбом».  В этом месте мне придется сказать красиво. Именно  из-за своего человеколюбия он так хотел, чтобы его книги издавались и их читали. Он знал, что они полезны.  Вот и все, что делает писателя человеколюбивым.  А это значит, что  людям надо давать только хорошую пищу для души. Кстати, о пище… Это может показать смешным, но я не припомню, чтобы  он что-то ел. Просто он был несовместим с едой. Что пил – помню. Курил много. Даже чересчур. Больше обычного. Склонность к самоуничтожению – это про него. С собой он не церемонился. Ох и доставалось же ему от себя!…Когда я, бывало, настаивал, чтобы он попробовал что-нибудь вкусное из новых появившихся продуктов, он всегда отчаянно сопротивлялся. Но потом уступал под нажимом, все-таки пробовал и восхищался. Он всегда восхищался, если видел, что это восхищение нравится предлагавшему.  И не важно, что предлагали. Телепередачу ли, или какую-нибудь вкусняшку. Так, при мне и при моем непосредственном участии Игорь Алексеевич попробовал впервые фисташки, крабовые палочки, сушеные бананы  и чурчхелу.  Но чтобы он ел мясо или какой-нибудь там борщ – этого не могу ни припомнить, ни, честно говоря, представить. Если же все же он ел, то могу предположить, что в отношении еды в кругу своих домашних он был притязателен и невыносим. Но для тех, кто знал его вне дома, — отношения классика с земной пищей были сакральной тайной. Об этом лучше всего может знать его Надежда. Кстати, кому, как не Наде известно, что вообще-то, Адамацкий всю жизнь — и до нее, и при ней  — вел неправедный образ жизни. Увы, пороки народа бывают так же свойственны и лучшим его представителям. При чем, русский интеллигент доведет пороки народа до эстетического совершенства. Короче, Игорь Алексеевич понимал толк в спиртном. Пора честно признаться, что я усиленно помогал ему в этом на первых порах знакомства. Поэтому теперь я живу с чувством некоторой вины. Хотя точно знаю, что Игорь Алексеевич, меня за такие мысли осудил бы. В конце-концов, это был наш обоюдный выбор. И нам было не только плохо, но нередко, а даже очень часто бывало очень даже замечательно.

Дело в том, что у меня, в отличие от многих беспутных людей, к коим я безусловно принадлежу,  всегда водились деньги. Они водились даже тогда, когда у многих они не водились — в начале и середине 90-х. Доходило до того, что я просто забывал их взять в кассах разных редакций. Нередко бухгалтера мне сами звонили и просили зайти за гонораром за несколько месяцев. «Иначе, — угрожали они, — мы переведем их на депозит». Вот эта угроза, суть которой я до сих пор не понимаю, на меня волшебно действовала,  и я спешил в кассу. По пути сообщал Игорю Алексеевичу: «У меня тут деньги нашлись. Разменяем?»  «У меня, как всегда, только мелкие купюры», — отвечал он задорно.  В бухгалтерии на меня смотрели презрительно, но с интересом: бывают же придурки, которые забывают про деньги… Ставя подпись в ведомости, я всем своим видом  давал понять, что я не придурок, а просто забывчив. Не знаю, насколько хорошо у меня это получалось.  Но именно с тех пор я стал замечать, что деньги появляются тогда, когда о них не думаешь. Или просто забываешь. Но как только ты очень-очень хочешь разбогатеть, они исчезают и прячутся как грибы от подслеповатого грибника. Короче, деньги были. Но Адамацкий с ними, с деньгами, так тот вообще был с ними…как это сказать? Он был с ними на «вы». Они его не то, чтобы не любили. Они его не понимали. Поэтому встречались они редко. К тому же – и это отдельный разговор, такой же, как и про еду, — Адамацкий в быту был сокрушительно неприхотлив!… Так вот, с деньгами у него часто не ладилось. Но он был по-детски рад, когда они находились, и с ними можно было не заморачиваться.  Поэтому, когда они  появлялись, я знал, с кем я их приятно и с пользой  потрачу, в смысле — спущу. А как тратят деньги зрелые мужчины, не обремененные чувством семейного долга, вы, наверное, догадываетесь? Правильно. В рюмочных и кафе.

За давностью лет об этом стоит рассказать, не боясь, что кому-то это не доставит удовольствия.  Но это было важной частью нашей дружбы. Мы могли часами сидеть где-нибудь в забегаловке на Пестеля, Пушкинской или Моховой.  Лишь однажды мы захотели шикануть, как «приличные люди» и нагрянули в «Метрополь (по старой памяти Игоря Алексеевича – когда он был молод, «Метрополь» был чем-то вроде роскоши). Там мы заказали какое-то немыслимое мясо под названием, которое я теперь в жизни не восстановлю в памяти. Еще к мясу взяли водку в графине и, кажется, марочный португальский портвейн «Porto». Обстановка пустынного «Метрополя» отдавала фальшью дорогой столовой. Официанты были словно персонажи из музея Тюссо – такие же равнодушные и не похожие на людей. Тяжелые и пыльные маркизы на окнах навевали воспоминания о покойном Политбюро. Графин мы в ожидании мяса еще кое как осилили. А вот портвейн допили в подворотне, по пути в знакомую нам рюмочную. Мясо, наверное, досталось восковым официантам. И в этот раз я  не увидел, как Адамацкий есть «серьезную» еду. В тот вечер мы, кажется, здорово набрались, пытаясь вымыть из сознания инфернальные образы «Метрополя»…

Алкоголь был не самоцелью, а топливом для доставки нас в межгалактические пространства. Мы раздвигали Вселенную и ставили диагнозы планетам и их обитателям. Высшие замыслы, смыслы и подтексты были нашими перевалочными  станциями.  Мы никогда не опускались на дно, мы всегда только взлетали. После таких полетов почти не было похмелья. Только свежесть в голове. Только свежесть и бодрость перезагрузившихся организмов. Теперь я думаю, что эти «полеты» примиряли нас с действительностью. Все-таки все 90-е на дворе была промозглая осень. Даже весной и летом было по-осеннему неуютно жить.  Выпивка была нашей «подушкой безопасности». Хотя алкоголизм не оправдывается ничем. Как не может быть оправдано никакое самоубийство. Только способы разные.

Почему-то всегда наши «походы на космодром» случались поздней осенью. Я не помню веселого Адамацкого  летом или снежной зимой. Находясь, так сказать, в безвоздушном пространстве, то есть в состоянии свободного парения, он был похож  на «человека  дождя». Вернее, он и был, как коренной ленинградец, человеком дождя. Со стороны могло показаться, что он неадекватен. Но это была максимальная естественность, раскованность и полнейшее достоинство. Он нес глубокомысленную чепуху высшей философской прозы, он галантно задевал прохожих и буфетчиц, давая им блестящие необидные характеристики, всегда прибавляя свое неизменное «pardon mua». Он был естественен в желаниях. И эти желания были связаны в основном с необходимостью максимального самовыражения. Но его ТАКОГО еще больше не понимали, чем обычного и трезвого. Тогда, кстати, с успехом шел американский фильм «Человек дождя». Музыка из него до сих пор оказывается в голове, когда наступает осень и дождит. Но я-то  не был Томом Крузом, который возился со своим аутичным старшим братом в исполнении Дастина Хофмана.  Я и сам в таком состоянии страдал аутизмом. Но что-то похожее на отношения трогательных братьев в нашем тандеме, безусловно,  было. Дело в том, что Игорь Алексеевич не был человеком социальным в строгом смысле этого слова. Условности и приличия так называемого «правильного», на самом деле, обывательского мира, ему были известны, но не ведомы. Однажды мы с ним поспорили о том, почему неприлично класть локти на стол. Я утверждал, что правила приличия – это форма уважения. Адамацкий настаивал, что приличия не должны смущать того, кто не умеет их соблюдать. Иначе правила приличия становятся формой издевательства. Господи!.. Мы об ЭТОМ с ним спорили. Как далеко ушли приличия с тех пор из нашей жизни… Еще, он был равнодушен к своему внешнему виду. Это не была неряшливость – неряшливым он не был – он просто не был настолько занят собой. Представить не могу, что он ищет для себя какой-то специальный галстук или одеколон. Грубо говоря, ему не важно было, какого он роста. Он никогда не понимал, зачем человеку машина, если есть метро. К тому же, — и это было важным для него обстоятельством, — за рулем нельзя выпить. Многое, с чем люди носятся как с «писаной торбой», ему вовсе не было нужно. То есть – абсолютно!… И он переспрашивал меня, заглядывая в глаза, чтобы удивиться, не совру ли я: «И вам тоже нужны машина, одеколон и высокий рост?»…И я врал, что, мол, нет, не нужны… С тех пор у меня появилась машина, я даже стал разбираться в одеколонах. Но высоким я так и не стал. А вот Адамацкий, особенно после того, как его не стало, становится все выше и выше… Как вы думаете, почему?

Так вот я продолжу мысль об асоциальности Игоря Алексеевича. Он и так-то был человеком искренним и даже простодушным. Но когда выпивал… Нет, он не становился развязным, навязчивым или пошлым. Он становился тем, кем был – талантливым ребенком. Слово «непосредственный» тут подошло бы, если б это была непосредственность. Подошло бы и слово «беззащитность», если б это была беззащитность… Все не то. Попробую еще раз… Он оголялся как провод высокого напряжения, с которого сняли изоляцию. Вот!…Пожалуй, что так. Он светился сине-бело-фиолетовым пламенем, гудел и потрескивал…Поэтому в  его алкогольных приключениях его лучше было не оставлять одного.  Он просто мог ударить самого себя и окружающих током. Я его и не оставлял. А он не оставлял меня. Мы были как два оголенных провода. И, видимо, равнозаряженными. Иначе бы нас разнесло обоих взрывом с миллионами искр. Хотя, с другой стороны, однополярные заряды отталкиваются. А мы – наоборот. Еще раз подчеркну, что было это давно. Так давно, что страдания печени и совести давно забыты и остались лишь воспоминания о высоте душевного напряжения, беспредельной смелости и немыслимой свободе…А еще остался   глубочайший экзистенциальный смысл тех тяжелых загулов. Кто преодолел этот смертельно опасный опыт и не увлекся им до потери лица и статуса, тот нас поймет.

Так вот.  Было это промозглыми осенями  в середине 90-х. Сразу после подлейшей осени 93-го, когда в Москве выстрелами из танков по Белому Дому подавили «антиельцинский мятеж». Надо сказать, что Ельцин был одним из тех немногих, кого Игорь Алексеевич ощутимо недолюбливал. То ли из-за разницы в антропометрических данных,  то ли из-за того, что партаппаратчик Ельцин, пьющий дорогие коньяки, был по жизни антагонистом свободолюбивому писателю.  Тогда на Пушкинской 10,  в закутке, где местился Адамацкий, над пишущей машинкой висела табличка, выполненная в ельцинской стилистике:   «НЕ курить, пАнимаишь…».  Рядом — портрет Ельцина с тяжелым прищуром с пиджаком через плечо. А рядом — менее изящная — «Уходя, гасите всех».  Они, ребята-реформаторы из ельцинского набора, потом, когда уходили, загасили не только свет…. Поэтому, повторю — 90-е были тяжелым временем. А мы просто искали впечатления и типажей. Но находили всякий раз приключения.

Мы обходили с ним бесконечные шалманы и какие-то темные компании. Адреса наших «космодромов» были такими, что, побывав там вечером, днем вы ни за что не нашли бы это место еще раз. Какие-то арсенальные тупики в Калининском районе… Или днепропетровские улицы между Волковым кладбищем и Лиговкой. Теперь-то, спустя годы, я понимаю, что это были мрак и ужас!.. Впрочем, «Метрополь» был не лучше. Так вот, в этих арсенальных и днепропетровских  обитали злые духи Адамацкого. Там он иногда расходился. Вернее, отпускал свою кротость с поводка и, пока она паслась в сторонке. Говорил неприятным людям неприятную правду в глаза. О! Если это были глаза коллеги-писателя, то ничто не ускользало от его зоркого взгляда. Он подъезжал к теме писательского призвания стремительно. На первых ста граммах. К тому же, питерская писательская тусовка – это всего-то – два-три десятка хорошо между собой знакомых пьющих людей. Все знали все про всех. И знали не столько, кто что пишет, а  кто чего стоит. В то время Игорь Алексеевич редактировал талантливейший детский журнал «Баламут».   Сейчас даже звучит странно – «детский журнал», «журнал для детей». А тогда это было занятием незазорным, передовым и даже изысканным. Тогда мы еще страдали иллюзией, что журналы могут помочь удержать детей  в рамках вкуса,  приличий и совести. Как же мы были наивны!.. Уже тогда выползало из всех щелей мурло продажной культуры – предвестницы швыдких и гельманов.  Сорокин уже подсчитывал будущие гонорары, оттачивая перо на теме дерьма, голубого сала и коллективных совокуплений. Уже тогда Невзоров выпустил журналистику пастись на панель… И она помчалась  рысью в стойло к Владимиру Владимировичу Познеру. Который так и скажет потом, имея в виду многое, но в основном – капитализацию телеэфира: «Показывайте лошадиную задницу на телеэкране полгода. И ее будут повсеместно узнавать». Появились самые узнаваемые в стране задницы… А Игорь Алексеевич Адамацкий в это время  выпускал блестящий, очень умный и полезный журнал для детей «Баламут». Я думаю, что, если бы не подлость времени, он бы мог издавать этот журнал и по сию пору. Но… «Времена не выбирают. В них живут и умирают»… Или еще:

«Я книгу взял, восстав от сна,
И прочитал я в ней:
«Бывали хуже времена,
Но не было подлей
«.

В этом месте я хочу сказать спасибо. Спасибо журналу «Баламут. За то, что познакомил нас с Адамацким. Он пришел к нам на «РАДИО-БАЛТИКА» в тот вечер, когда ведущим был я. Это был 1992-ой год. Осень…И мы интересно с ним поговорили.  О журнале, детях и времени. А потом еще интересней выпили. Расставались глубокой ночью.  И потом был цикл программ про детей, которым надо было за что-то зацепиться в подлом времени без ручек, перил и правил. Игорь Алексеевич приходил к нам на радио как на работу. Каждую среду к восьми вечера. Уверен, что многим мы тогда помогли укрепиться в духе. Наше Радио, в смысле «РАДИО-БАЛТИКА»  тогда в 90-е гремело на всю страну. В каком-то смысле мы помогли журналу «Баламут» не умереть до срока. Находили даже каких-то спонсоров и жертвователей. Мы цитировали журнал, смаковали его,  дико хохоча в прямом эфире. Мы анонсировали выпуски своим хохотом… Самое удивительное, что журнал после таких радио анонсов хорошо расходился. Но время свое брало. И крысы брали свое… И детские журналы смыло мутной пеной коммерческой издательской деятельности, глянцевых журналов про гламурных девиц.  «Заказухи», т.е. интересы заказчика стали важнее интересов не только детей, но и взрослых. Важнее интересов страны. В такой обстановке мы и бродили по Питеру в поисках хороших людей и разговоров. Бывало, везло. Особенно, когда встречали людей рабочих профессий. В те времена еще были интеллигентные работяги и много читающие алкоголики, коренные петербуржцы. Но если на пути встречался представитель продажного цеха писательства на заказ, что-то метафизическое менялось в воздухе.  Словно в атмосфере шалмана, где мы тосковали о Вечности и Вечном Добре, материализовывались силы зла. И Игорь Алексеевич выходил на бой с мелкими и более крупными бесами. Как поэт Бездомный, он видел невидимые миры, на него снисходил дар пророчества  и он не мог о нем умолчать.  Это совсем не отменяет прежнего моего утверждения о его мягкости и склонности к тишине. Это лишь подтверждает наличие в нем внутреннего бойца с силами зла. Когда он изобличал очередного коммерческого «деятеля искусств», он говорил не просто  какие-то колкости… А бил наотмашь: «А вы ведь, любезный,  говно пишите! Так зачем же вы его пишите?»  Бездарных и мелких коллег- писателей  он всегда угадывал. В любом состоянии. И не прощал. И они платили ему той же монетой. Они его презирали. И смеялись над ним. Об этом чуть подробней в одной малозначительной, но отчего-то запомнившейся мне сцене. Я ее опишу.

Однажды я чуть не подрался из-за него. Помню, как-то году в 95-ом были мы в одной еврейской писательской компашке на Владимирском проспекте. Водку мы принесли с собой. Нет, это был «Сланчев бряг» — жесткий болгарский коньяк, типа «вырви глаз». Еще мы зачем-то купили пирожное буше. По тем временам – дефицитная роскошь. Разумеется,  «Бряг» растворился немедленно. Компашка была настолько вредная , что никто не ожидал, а я даже не сообразил, как так вышло, что его, заслуженного и уже не самого молодого, послали в качестве «гонца» за добавкой. Вернулся он с водкой и грустный. Видно было, что по пути он ее пробовал. Над ним начали  с порога шутить. Мол,  польза от писателя все же есть… « Зря все-таки говорят, что писатели пользу не приносят… А он, ишь ты!.. Вот смотрите, водку принес»… Мне эта шутка сразу не понравилась…  Я понял, что нечисть переходит в наступление. Матерь Божия!…Нечисть,  устами недовыпивших, но сытых деятелей околописательского цеха глумится. Я понял, что здесь нельзя пропускать удары. Иначе потом будет грызть мука невысказанной правды. «Молчаньем предается Бог» — почему-то мелькнуло в голове… А мой друг стол, как олух – растерянный и трогательный. Он был готов подставиться, решительно не понимал, что именно происходит, что его хотят побить и унизить… Он озирался и силился понять, при чем здесь его писательство и «польза от водки». Он думал, что что-то важное пропустил, выпал из контекста. А они, видя его непонимание, еще больше распалялись, издевались  и ржали… Короче,  я эту водку в пакете вырвал у него из нетвердых рук и кинул в ноги глумящимся «товарищам». А надо вам сказать, что в середине 90-х водка по моральной стоимости намного превосходила нынешнюю. И та, морально высокая водка,  громче, чем можно было ожидать, разбилась вдребезги со стеклянным  хлопком, приглушенным пакетом.  Я тяжело дышал и был преисполнен благородного гнева: «А как вам, например, вот  такая польза, господа писатели?- наиехиднейше спросил я и прибавил не к месту классическое: «С кем вы, мастера художественного слова?..  А не желаете ли-с полы с водкой помыть-с? То-то пользы будет! Всех ваших микробов половых угрохаем вразВы не забыли, — спрашиваю угрожающе, — что до этого мы еще вам  пользу в виде пирожных и коньяка принесли?» Видимо, когда разбивается водка в ногах, — это действует угнетающе. Как что-то экстраординарное. А  я еще так зло это спросил, что компашка осеклась и напряглась.  Но дело не в их реакции.  Они не ожидали, что их глумлению будет дан отпор. Для меня это была важная, хоть и не очень трезвая, локальная битва за достоинство.  Она была контекстно  связана с общим положением дел в мире, где Добро проигрывает. Никогда мне не забыть растерянного лица своего друга. Он  неловко улыбался  и не понимал, что происходит: какая польза?..какие могут быть счеты о коньяке?..  А мне уж никак невозможно было остановиться. Когда надо заступиться за все подлянки жизни, за всю поруганную литературу, за товарища, честно ей служившего, когда увлекает праведный благородный гнев, тут уж – держите меня семеро: башню срывает полностью. Это что-то в природе русского человека. И  я продолжал: «А вы, значит, такие великие, коньяк наш  выжрали и спасибо, конечно, не скажем? Нет, нам этого мало – мы еще  посылаем лучшего и старшего среди нас, БЛОКАДНИКА, как последнего гоя, как задрипанного поца, в лавку?…Ну, и как это называется, господа евреи? Я вас спрашиваю? –гремел я, не нуждаясь в ответе. Мне все было ясно так, как никогда больше не было ясно в жизни. « За добавкой послали классика? Скажите, пожалуйста…Нашли самого крайнего среди тут… Разве,  такое вы можете себе представить где-нибудь в вашей, мать вашу, Земле Обетованной, чтобы апостолы за водкой бегали?» Я хотел сказать «апологеты», но вышло даже еще лучше. Надо сказать, что уже тогда Игорь Алексеевич был не молод. И мне было до слез жаль своего старшего товарища. Но злился я больше всего на него. За то, что он пошел, унизился, а теперь стоит и ничего не понимает. Это они должны были ухаживать за ним и внимать его рассказам о жизни и т.д. А они его – за водкой послали!…Как же я это проглядел?…

И тут он неожиданно вытянулся в теле, выпрямился. Выражение лица сменил со смятенного на торжествующе недоброе, осклабился. И, как это говорится…  пошел на буфет.  Переступая победно через разбитые бутылки и, направляясь к остаткам пирожного буше, он стал прорицать. Ну, прямо, как апостол: «Да!.. – закричал он. — Я хотя бы умею водку добывать. Возможно, — не Хэмингуей…  Но «Притчуды» мои написаны чистой слезой! Да!  А какая польза  от вас, господа ср…ные писателишки? Вы ведь г..но пишите… Никому не нужное. Кто заплачет над вашей книгой? Кто станет лучше от нее?..» Не смотря на критичность ситуации, все слушали внимательно и даже жадно. Как бы то ни было, а в квартире собрались люди творческие, подспудно всегда думающие о смысле творчества и т.д. И  все понимали, что Игорь Алексеевич говорит хороший текст. Возможно, очень важный для него и для всех…нас!.. А он продолжал: «Кто-нибудь из вас пробовал так писать, как живешь? Ни единой строкой не солгать?. Не пожертвовать правдой ради удачного словца. Не выковыривать из носа истории и героев, а писать своей судьбой, своими бессонными ночами, страхами, потерями и  умершими надеждами?. Неужели только потому, что ваше говно почему-то продается, вы предали самих себя как писателей?..».

Что тут скажешь, когда говорит правда? Поэтому все слушали молча.  Одна беда: такая речь не могла продолжаться долго. Нужен был финал. Но никто не знал, каким он будет.  Произнося этот текст, герой  шел мимо стола, нарочно  опрокидывая стаканы и еду, цепляя и вздергивая галстуки у притихшей компашки… Наконец, он схватил за нос знаменитого писателя Лейкина и, близко наклоняясь к его лицу, гневно прошептал: «Не сметь писать г..но!» Второй рукой он в сию же минуту нащупал пирожное буше и впечатал его в переносицу коллеги…  Я понял, что драться мне не придется. Дело было сделано. И это дело, и эту точку сделал Игорь Алексеевич Адамацкий – тихий и незлобивый человек. Настоящий интеллигент.

Мы уносили ноги через темные дворы-колодцы и истерично хохотали: «А вы видели, как у того челюсть отвисла?» «Еще бы!…А Лейкин-то, Лейкин… Вы видели,  что он это пирожное  стал есть?» «Хорошая штука — эти буше… Оказывается, там внутри крем… Ха-ха-ха… Ой, не могу… Я просто не могу.. Я умру сейчас… Живот, живот болит»…   Если бы не надо было убегать, мы бы, обессиленные от смеха, упали бы прямо здесь, в подворотне. Но мы бежали. Нет, мы не бежали. Мы уносили ноги ото всех чужих людей и  всех компаний на свете, где нас не уважают,  со всеми нашими мыслями, скорбями и переживаниями НЕ УВАЖАЮТ… По пути мы обменивались впечатлениями и давились  от смеха…   «Как вы ему сказали?  «Не сметь писать г..но?.. Ха-ха! Я не могу… А ведь он и вправду после этого писать не будет… Ха-ха-ха…Все, молчите! Я прошу вас. Умоляю!.. Ха-ха-ха! А не то я снова  умру».. Ха-ха»…  Когда ты с человеком смеешься над чем-то так, что готов умереть, до рези в животе, — по моему, — это самый верный признак полного взаимопонимания и доверия.  Это был приступ мальчишеской солидарности и озорства. С тех пор я так смеялся, может быть, один или два раза. Но уже никогда не посещаю сомнительные компании, где могут повстречаться люди, чуждые мне по духу. Я оставил эту дурацкую привычку там, в 90-е.

Есть одна замечательная строка…По моему, из Павла Антокольского. Мы ее тоже  с Адамацким  оценили: «Не знаю я предпочитаю всем тем, которых знаю я»…Вот мы и предпочли. Нашим правилом в дальнейшем стало правило не пить с теми, кто нам не близок в литературном и текстовом смысле. Во избежание, как говорил Игорь Алексеевич, «производственного травматизма»…

                                                    «Швырнул далеко книгу я.
Ужели мы с тобой
Такого века сыновья,
О друг-читатель мой
?..»…

Только успокоившись, утерев слезы и окончательно протрезвев, уже в  метро, мы вдруг стали очень серьезными. Даже как-то посуровели. Мы словно что-то важное для себя открыли. . Он сказал: «А ведь в самом деле – писательство наше так измельчало. Много плохих людей стали называться хорошими писателями. Это невыносимо. Неужели этот позор навсегда?»… Мне нечего было ответить. Как тогда, так и сейчас. Я знаю только, что писатель Игорь Адамацкий был хорошим человеком.

 

Валерий ТАТАРОВ